• Павел Богданов. Полк назывался "Маршальским"

    8. Евгений Онегин на фронте


    Кто-то из великих сказал, что ничто так не сплачивает людей, как музыка и песни. Так, по крайней мере, считал наш Батя Лев Львович Шестаков. Одним из «подтверждений» этой истины явилось появление нового адъютанта 3-й эскадрильи старшины Виктора Фомина. Шестаков искал такого человека и нашел в одном из запасных авиационных полков.

    Фомина впервые увидели, вернее, услышали на аэродроме Чкаловская перед отлетом на 1-й Украинский фронт в ноябре 1943 года. Тогда вечером на офицерском собрании он впервые растянул меха своего баяна и неожиданно запел чистым и сильным тенором:

    Страстью и негою сердце трепещет,
    Льются томительно звуки любви,
    Страстью и негою взор ее блещет,
    Блещут в нем звезды, звезды любви…

    Это была ария из оперы «Рафаель» композитора Аренского. Старшина Фомин пел эту арию с таким профессиональным мастерством, что всем показалось будто над нами не потемневший потолок летной столовой, а чистое и безоблачное небо далекой Италии...

    В тот вечер определились места летчиков за ужином в офицерском собрании, постоянные места до самого конца той долгой войны. Конечно, для тех, кому суждено было дожить до Победы. Летчиков рассадили по голосам. У кого был первый голос – располагался левее от баяниста и запевалы, у кого второй – правее. Третьих голосов почти не оказалось вовсе, слишком молоды были летчики для «басового» возраста. Зато нашелся один летчик, с которым как не бился старшина Фомин, но так и не мог определить какой же у него голос. И тогда Батя принял «соломоново» решение – посадить этого летчика посередине – пусть и первым и вторым голосам подпевает. И, пожалуй, ради песни Лев Шестаков, разъединив пары летчиков, сделал единственное исключение из своего железного принципа: «С кем вместе летаешь – с тем вместе и по земле ходишь, рядом спишь, рядом ешь!»

    С тех пор каждый вечер в летной столовой после разбора боевого дня за ужином было много разных песен. Растягивал старшина Фомин меха своего баяна и запевал:

    Кто сказал, что нужно бросить
    Песни на войне,
    После боя сердце просит
    Музыки вдвойне.
    И все дружно подтягивали:
    Нынче у нас передышка,
    Завтра вернемся к боям,
    Что же твой голос не слышно?
    Друг, мой походный баян.

    Лучшим отдыхом после боевого летного дня полного и опасностей, и просто тяжелого физического труда, были, конечно, шутки и смех. К концу ужина начинались сольные выступления... Чаще всего это были различные пародии, среди которых неизменным успехом пользовался «монгольский танец» в исполнении капитана Павла Маслякова. Это был набор различных ритуальных телодвижений, почерпнутых из восточных танцев. Сопровождался он незатейливой песенкой: «Три медведя, два слона, один медвежонок...» Почему этот танец назывался «монгольским» никто сказать не мог, хотя он и родился, так же, как и другие пародии, однажды вечером на глазах у всех.

    Лезгинка «со стрельбой» в пол не пошла... За стрельбу ее исполнители капитан Шебеко и старший лейтенант Караев едва не угодили на гауптвахту, куда, при повторении подобных номеров, пообещал их отправить Батя. Здорово отплясывал чечетку командир 1-й эскадрилий капитан Корень. Батя внимательно присматривался к нему. Этот летчик озадачил его с самого начала, когда на первом офицерском собрании каждый летчик рассказывал о своей боевой работе. Шестаков услышал, что воевавший с начала войны капитан Василий Корень не имел лично сбитых самолетов противника. Тогда Батя не поверил своим ушам и переспросил. Потом кто-то упомянул при нем слова комэска, о том, что лично его, Василия Корня, немцы не собьют нипочем... Теперь, глядя, как лихо отплясывает капитан чечетку, Батя задумчиво заметил: «Вот он бы так воевал...» – Потом добавил: «Ну, хорошо. Скоро это мы проверим». И поверил.

    А когда, бывало, становилось грустно, и душа просила лирики, то просили адъютанта 1-й эскадрилий Николая Непомнящего еще раз прочитать «Галочку». Кто считал, сколько раз ребята слышали этот немудреный рассказ про трогательную прерванную разлукой любовь? Слова этого рассказа всегда звучали, как музыка и благодарные слушатели при каждом новом исполнении находили в них все новые и новые нюансы.

    …Тот трагический февральский день 1944 года все однополчане запомнили на долгие годы. Возвращаясь на аэродром Журбинцы из боевого вылета пара Кушников – Вялов «притащила на хвосте» незамеченную пару асов-охотников Люфтваффе. Используя солнце и высоту, фашисты с первой же атаки подбили самолет ведомого Николая Вялова, который плюхнулся на брюхо, не выпуская шасси, на границе аэродрома за самолетными стоянками. Оставшись один против вражеской пары, старший лейтенант Алексей Кушнинов дрался виртуозно. Вскоре он оказался выше атаковавшей пары. Казалось, он победил. Но мотор дожигал уже последние капли горючего. В верхней точке восходящей фигуры мотор заглох, и беспомощный самолет Кушнинова круто пошел к земле. И только в последнем пике снаряды «мессеров» настигли его самолет. Для того чтобы жить, Алексею Кушнинову не хватило всего одной минуты. Замешкавшееся дежурное звено взлетело с опозданием, и догнать дерзких врагов не смогло. В тот раз они остались безнаказанными.

    Когда группа летчиков и техников подъехали к месту падения самолета Кушникова, то сердца их сжались вторично. Развесистые лапы елей сверху были красны, словно окроплены кровью погибшего друга. Такого еще не приходилось видеть никому. Только придя в себя, однополчане поняли, что ветки елей покрыты расщепленными при ударе мелкими кусочками деревянных частей ястребка, которые склеивались специальным авиационным клеем ярко красного цвета. Мотор самолета углубился в землю метров на семь, а от самого Кушникова осталось не так уж много – только кисть правой руки, до последнего мгновения твердо сжимавшая штурвал, да кусок гимнастерки с орденом Красного Знамени, которым Алексей был награжден за оборону Москвы. Вот это, завернутое в парашютный шелк, друзья и положили в гроб, прибавив «для веса» несколько исковерканных железок от самолета Кушникова, которые были выкопаны из земли. А затем останки похоронили в земле под сухие винтовочные залпы…

    Батя Лев Львович Шестаков умел отругать человека с удивительным сарказмом. После такой «проработки» слабому человеку впору было пойти и застрелиться, а сильный – только сжимал до скрипа зубы и давал себе самые страшные клятвы... Среди летчиков полка были, конечно, и посильнее, и послабее характером, но в амбиции после такого разговора никто не впадал. Случалось, на Батю обижались, но никто не мог отрицать права командира полка на жесткую требовательность и даже резкость, когда человек заслуживал это. У Шестакова было на то моральное право – право всей его прожитой жизни. И, несмотря на это, он очень редко расставался с летчиками, которые были «не на месте» в полку.

    Так Батя поступал только тогда, когда исчерпывал все возможности убеждения и обучения. Шестаков, откомандировывая некоторых летчиков в кадровые органы ВВС (такое право ему было предоставлено Главным маршалом авиации А. А. Новиковым), не имел привычки писать в характеристиках плохо о человеке. Расставаясь с таким летчиком, он обычно говорил: «Вы не подходите мне. У нас особые задачи. Желаю вам проявить себя в другом месте. Может быть там вы сможете принести пользу Родине».

    О том, что выслушал от Бати Николай Вялов на аэродроме возле подбитого самолета, лучше не вспоминать... Но вечером на офицерском собрании во время разбора боевого дня Батя был немногословен. Оглядывая сидевших за столами летчиков, притихших, с опущенными глазами, он сказал: «Да. Приходиться воевать с самым искусным и вероломным противником, какого только знала история... Почти каждый промах оплачивается кровью. И наивно было бы думать, что может быть иначе. По всему видно, что асы у немцев еще не перевелись».

    В душе, как часто бывает с людьми умными и сильными, он во всем винил самого себя: «Почему должным образом не организовал на аэродроме систему наблюдения и оповещения? Почему замешкалось при взлете дежурное звено?» Батя сказал: «Кушникова не вернешь. Но лучше один раз такое увидеть и прочувствовать, чем сто раз услышать об этом. Учтите это и запомните этот урок на всю жизнь». Слова Шестакова дошли до сердца каждого. Да и как было не понять этот урок, который война преподавала всем не раз?!

    Есть железное правило: летчик не имеет права расслабиться, успокоиться ни на одну секунду полета. А полетом, по старому не писанному авиационному закону, считается время от запуска мотора до полной его остановки – «пока «палка» не остановится», как говорили тогда летчики, имея в виду винт самолета.

    Вскоре после трагедии установилась отвратительная абсолютно нелетная погода. Казалось, что само небо разгневалось на людей, и из него, не переставая, лил то холодный дождь, то валил мокрый снег. Аэродром Журбинцы и все окрестные дороги развезло окончательно. Знаменитый украинский чернозем набух и раскис настолько, что после трех шагов налипал на каждый сапог пудовой гирей.

    Летчики начали подумывать о самогоне-«буряковке», который по слухам можно было достать в селе. Видимо Батя уловил это настроение и, чтобы направить молодую и неуемную энергию в конструктивное русло, приказал всем явиться вечером на ужин в офицерское собрание в начищенных сапогах...

    А чтобы это стало возможным, посоветовал полностью вымостить дорожку от летного общежития до столовой. Вот и пришлось ребятам заняться этим. Мостили кирпичем, оставшимся от печей разбитых в селе домов и прочим подсобным материалом, оказавшимся под рукой. Во время перекура я «выдал» несколько шуток и громко продекламировал строки одного советского поэта, пишущего на украинском языке, а потом отпустил в его адрес нелестные замечания. Этот поэт мне не нравился. Батя, наблюдавший со стороны за работой, подозвал меня к себе:
    – Мне сказали, – поинтересовался Батя, – что вы любите поэзию и вместе с тем сейчас продемонстрировали такое пренебрежение к поэту. Как вас понять?
    – Так ведь то поэты... А этот... – И я пренебрежительно махнул рукой.
    Мой тон очень не понравился подполковнику.
    – Кто дал вам право так говорить о заслуженном поэте, академике? Что вы прочитали из всего написанного им? Какие стихотворения вы знаете?
    Я вновь прочитал несколько начальных строчек известного стихотворения.
    – Это я уже слышал. Но попробуйте вспомнить еще что-нибудь.
    К своему стыду я не смог этого сделать.
    – Вот видите, вы беретесь судить о том, чего совсем не знаете. Это называется невежеством. Сегодня вы при всех проявили свое невежество, и я был тому свидетелем.

    Что я мог возразить? Я был готов провалиться сквозь землю. Вокруг нас начало смыкаться кольцо летчиков, привлеченных разговором. Их лица выражали явный интерес. Тема была новая, выходящая из круга обыденных летных баек, и сулила возможность хоть на несколько минут отвлечься от серой действительности.

    Подполковник, помолчав, сказал:
    – Судя по всему, вы не только не любите поэзию, но и слабо в ней разбираетесь. Я был о вас другого мнения.
    Его слова больно задели меня. В планшете вместе с полетными картами я постоянно хранил старый, размочаленный и пробитый осколками томик стихов Есенина и рукописную тетрадку со стихотворениями Багрицкого, Симонова, Киплинга, между листами которой были вложены свежие газетные вырезки с понравившимися стихотворениями. Я мог часами декламировать наизусть понравившееся стихи.
    – Как вы можете так говорить! – Взорвался я, – Разве может кто-то решать за меня, что дорого мне в поэзии и что нет?
    Подполковник иронически посмотрел в мою сторону.
    – Ну, хорошо. Назовите вашего любимого поэта?
    – Пушкин! – Буркнул я, вконец раздосадованный таким разговором.
    Но Батя проявил неподдельный интерес к его продолжению.
    – Пушкин – это всегда хорошо. Ну, а что вам нравится больше всего у Пушкина?
    – Евгений Онегин! – Опять буркнул я, лишь бы поскорее вырваться из кольца сочувственно остривших летчиков.

    Но не тут-то было. Шестаков предложил такое, что озадачило не только меня, но всех остальных собравшихся. Батя хотел, чтобы каждый вечер на офицерском собрании все летчики полка один за другим читали наизусть строфы из «Евгения Онегина», и таким образом был бы заучен и рассказан весь роман. Организовать все это (разбить на отрывки, переписать, подобрать чтеца для каждого отрывка) он поручил мне.
    – Но как же... – Спохватился я. – Ведь у меня нет «Евгения Онегина».
    – Зайдите вечером ко мне. Я дам вам свой томик Пушкина. – И глазом не моргнул Батя.

    В тот же вечер при свете коптящего светильника, сделанного из сплющенной снарядной гильзы, я перелистывал томик Пушкина. На заглавном листе рукой Шестакова было выведено «Авдеевка, 1931 г.» и – четкая подпись. Я слышал, что Шестаков родился и вырос в Донбассе, в поселке Авдеевка. Многие строки в книжке были подчеркнуты, на полях было сделано, видимо, в разное время несколько пометок... Вот короткая, как выстрел, фраза, написанная бледным химическим карандашом: «No pasaran!» Я задумался. Значит, этот томик был вместе со своим хозяином в Испании? По всему можно было заключить, что Батя не расставался с любимой книгой уже много лет. Она была с ним, наверное, и в институте в Днепропетровске, и в летном Ворошиловградском училище, и в Испании, и в Одессе, и под Сталинградом... Она всегда была у него под рукой, когда он ощущал в этом необходимость.

    И весь дневной разговор с Батей вдруг обернулся мне другой стороной. Я почувствовал не досаду за вторжение в свое глубоко личное. Нет! Передо мной приоткрылась вся неуместность собственного легкомысленного суждения обо всем на свете, с чем знаком лишь поверхностно. То, что Батя назвал так просто и убийственно – невежество. К счастью, молодости не свойственно долго заниматься самобичеванием...

    Летная столовая в Журбинцах располагалась в сельской школе. В стенах того класса, где летчики ужинали (завтракали и обедали всегда на аэродроме), где помянули и погибшего Кушникова, до войны, наверняка, постоянно звучали стихи Тараса Шевченко, отрывки из Гоголя и, конечно же, стихи Пушкина. Потом была фашистская оккупация, но сама школа каким-то чудом уцелела в полуразрушенном селе. Но тогда, сразу после освобождения, ребячьи голоса еще не заполнили ее стены. Обезлюдило и село. И все же стены этого класса вновь услышали пушкинские строфы, которые летчики заучивали наизусть в промежутках между воздушными боями. И еще очень долго после того первого вечера и после того, как погиб Батя в воздушном бою, вместе с нами любил, печалился и страдал Евгений Онегин, ставший для нас близким и неотделимым от памяти, которая запечатлела нашего командира и учителя.

    Mig likes this.
    Комментарии 1 Комментарий
    1. Аватар для Валентин Алексеевич
      Уважаемый Сергей! А как посмотреть рукопись, где описывается 896 ИАП. Есть ли там упоминание о гибели летчика Севастьянова? Или описание боевых действий под Воронежем?